Раб лишен того, что составляет силу и гордость свободного человека, – у него нет права на свободное слово. Он должен слыша не слышать и видя не видеть, а видит и слышит он многое, но высказать по этому поводу свое суждение, свою оценку не смеет. Перед его глазами совершается преступление – он молчит; и постепенно зло перестает казаться ему злом: он притерпелся, обвык, нравственное чутье у него притупилось. Да и чужая жизнь интересна ему только в той степени, в какой от нее зависит его собственная; в этом мире единственное, что есть у него, – это он сам, и его будущее зависит только от него. По странной иронии судьбы этот человек, став «вещью», оказывается кузнецом своей судьбы. Ему надо выбиться из своего рабского состояния, и он выбирает путь, который кажется ему наиболее верным и безопасным: он опутывает душу хозяина ложью и лестью – усердно выполняет все его приказания, повинуется самым гнусным его прихотям; «что бы ни приказал господин, ничто не позорно», – скажет Тримальхион. Умный и наблюдательный, он быстро подмечает пороки и слабости хозяина, ловко потакает им, и скоро хозяин уже не может обойтись без него: он становится его правой рукой, советником и наперсником, заправилой в доме, грозой остальных рабов, а иногда и несчастьем для всей семьи (история Стация, раба, а потом отпущенника Цицеронова брата Квинта). Он изгибается перед хозяином: хозяин – сила, и высокомерно дерзок со всеми, в ком нет силы. Если ему будет выгодно предать хозяина и донести на него, он предаст и донесет. Моральные колебания ему неизвестны; законы нравственности его не связывают: он не подозревает об их существовании. «Сколько рабов, столько врагов», – поговорка возникла на основании опыта и наблюдения.

Не все рабы были, конечно, таковы. Были люди, которые не мирились со своей рабской судьбой, но сбросить ее путем угодничества и пресмыкания не могли и не умели. Жизнь их становилась сплошным протестом против законов злого и несправедливого мира, который подчинил их себе. Протест этот мог выражаться очень различно в зависимости от нравственного склада и умственного уровня. Одни становились просто «отчаянными»: ни плети, ни колодки, ни мельница ничего с ними не могли поделать; они пили, буянили, дерзили: это был их способ выражать свою ненависть и свое презрение к окружающему. Другие умело эту ненависть скрывали, копили ее в себе, ожидая своего часа, и когда он приходил, обрушивали ее все равно на кого, лишь бы на сытых и одетых, на тех, кто походил на человека, который ими помыкал и втаптывал в грязь. Они расправлялись с хозяином, сбегали, уходили в разбойничьи шайки, жадно прислушивались, нет ли где восстания. В войске Спартака было много таких.

Люди, более мирные и обладавшие малым запасом внутренней силы, мирились со своей долей и старались только устроиться так, чтобы рабское ярмо не слишком натирало им шею. Они прилаживались к дому и всему домашнему строю и жили со дня на день, не заглядывая дальше сегодня, потихоньку ловчась и выгадывая себе хоть крохотный кусочек жизненных удобств и удовольствий. Полюбоваться на гладиаторов, забежать в харчевню и поболтать с приятелем, съесть кусочек мяса, отведать жирной лепешки, зайти к дешевой продажной женщине, – бедный, ограбленный людьми человек ни о чем больше не мечтал. Если он попадался на какой-нибудь не очень невинной проделке, вроде подливания воды вместо отпитого вина или на краже нескольких сестерций, и извернуться никак не удавалось, он мужественно терпел побои: неприятностей в жизни не избежать, и умение жить заключается в том, чтобы проскользнуть между ними, не очень ободрав себе кожу. Комедия любила выводить таких рабов; Плавт без них почти не обходится.

Раб отомстил хозяину, и рабские восстания были, пожалуй, наименее страшной формой этой мести. Его жизнь была обезображена – он сделал безобразной жизнь хозяина; его душа была искалечена – он искалечил хозяйскую. С детских лет хозяин привык, что его желаниям нет преграды и все его поступки встречаются только одобрением – контроль над собой утрачивается, голос совести замолкает. В его власти находится толпа этих бесправных, безгласных людей, он может делать с ними все, что хочет, – и страшные темные инстинкты, живущие в его душе, вырываются на волю: он наслаждается чужими страданиями, и в атмосфере, которая не отравлена жестокостью и произволом, ему уже нечем дышать. Он презирает рабов, и уважение к человеку и к самому себе незаметно умирает в его душе; в ней, как в зеркале, отражается «рабская душа»; хозяин становится двойником своего раба: он пресмыкается и лжет, он дрожит за свою жизнь и свою судьбу, он труслив и нагл. Сенатор ведет себя с Калигулой или Нероном, а свободный клиент со своим патроном ничуть не лучше, чем ведет себя с господами их самый подлый раб.

Нельзя было не видеть этого растлевающего влияния рабской среды. Квинтилиан, умный, прекрасный педагог, предупреждал родителей об опасности для детей «общения с дурными рабами» (I. 2. 4); Тацит считал главной причиной падения нравов то обстоятельство, что воспитание детей его современники поручают рабам, и ребенок проводит свое время в их обществе (dial. 29).

Была, однако, еще категория рабов, которых хозяева в слепоте своего рабовладельческого мировоззрения считали добрыми и верными рабами. Люди эти были наделены большой долей здравого смысла, считали, что плетью обуха не перешибешь и не мечтали о царстве справедливости. В них не было героической закваски их неукротимых товарищей, которые с голыми руками кидались на штурм страшного римского государства. Они думали о себе, устраивали свою судьбу, мечтали о свободе для себя и считали, что дорогу к ней они скорее всего пробьют работой. Им претили окольные пути угодничества и низости, которыми в рабской среде шли многие. Это были порядочные люди и добросовестные работники, которые часто вкладывали в работу пыл творческого вдохновения. Эти безыменные атланты, и в рабском состоянии, и став свободными, держали на своих крепких плечах всю хозяйственную жизнь Рима. Слова Гомера «раб нерадив» к ним не приложимы. Мы видели, какое количество специалистов насчитывало в Риме «водное ведомство» (рабы – сплошь). Эти люди, от усердия и внимания которых зависела жизнь громадного города, не заслуживают имени «нерадивых», равно как и пожарники (отпущенники, т. е. вчерашние рабы), ревностно несшие тяжкую и неблагодарную службу. Рабы строили дома и базилики, водопроводы и храмы, остатки которых до сих пор вызывают изумление и восторг. Форум Траяна создал не один Аполлодор: если бы в его распоряжении не было тысяч рабских прилежных и умных рук, его замысел никогда бы не осуществился. Италийский плодовый сад насчитывает в своем ассортименте десятки великолепных сортов. Кто их вывел? раб-садовник. Кто создал превосходную апулийскую породу овец, реатинских ослов, за которых платили десятки тысяч сестерций, прекрасных рысистых лошадей? Кто вел в глуши отдаленных пастбищ эту терпеливую работу скрещивания, наблюдения, выращивания молодняка? раб-пастух. Не были «нерадивыми» мастера, которые создали легкие помпейские столики, умело разбросали прелестный орнамент по широкому полю картибула, потрудились над деревянным сундуком или бронзовой жаровней, превращая скромную утварь в подлинное произведение искусства. С почтительным восторгом относимся мы к Спартаку и его товарищам, но и об этих незаметных, забытых тружениках думаешь с любовью и уважением.

Человеческая жизнь и человеческие отношения очень сложны и многосторонни; они не застывают в единой, единообразной форме. Облик их меняется; идут годы, с ними в жизнь вступает нечто новое; старое уходит вовсе или подвергается переработке, медленной вначале, может быть, едва заметной. Так было и в отношении к рабу, – наряду со старым пробиваются ростки нового. Римское законодательство признавало рабство узаконенным международным институтом (iure gentium) и тем не менее считало его противоестественным (contra naturam). Законодатели никогда не задумывались над тем, как согласовать это противоречие, но зато никогда не провозглашали того положения, которое Аристотель положил в основу своего учения о рабстве: существуют не только люди, но целые народы, которые по самой природе своей, по всему душевному складу (?????) предназначены к рабству и должны быть рабами. Для римского законодателя раб был движимым имуществом, вещью (res), но когда эта «вещь» получала свободу, она немедленно превращалась в человека и очень скоро в римского гражданина. На опыте повседневных встреч и ежедневного общения римлянин должен был признать, что эта «вещь» обладает свойствами, которые заставляют относиться к ней иначе, чем к ослу или собаке, и которые иногда таковы, что обладателя их никак уж не посчитаешь «вещью». Большинство выдающихся грамматиков, о которых рассказывает Светоний, были отпущенниками: этих рабов хозяева отпускали на свободу «за их дарования и образованность». Отпущенниками были Ливий Андроник, основоположник римской литературы, и Теренций, признанный мастер латинской комедии. «Вещь» ежеминутно могла обернуться человеком, и с этим нельзя было не считаться. Это пришлось признать самому Катону, а у него по отношению к рабам не было и проблеска человеческого чувства. Этот человек, рассматривавший раба действительно только как доходную статью, вынужден был, однако, записать совет: «пахарям угождай, чтобы они лучше смотрели за волами» (слово «пахарь» не передает всего значения bibulcus: это был действительно пахарь, но в обязанности его входила не только пахота, на нем лежал весь уход за волами). Мы можем проследить в одной области, а именно, в сельском хозяйстве, как растет это внимание к рабу – человеку; мы располагали здесь документальными сведениями от двух столетий: Катон (середина II в. до н.э.), Варрон (конец I в. до н.э.) и Колумелла (вторая половина I в. н.э.). Катон рассматривает раба только как рабочую силу, из которой надо выжать как можно больше; никак нельзя допустить, чтобы расходы на эту силу превысили доход, который она дает: поэтому больного и старого раба надо продать, поэтому, если раб временно не может работать, ему надо на это время сократить его паек, поэтому и дождливые, и праздничные дни должны быть, насколько возможно, заполнены работой; работа должна быть выполнена во что бы то ни стало: никакие «объективные причины» в расчет не принимаются. Интереса к рабу как к человеку, мысли о том, что его работа и продуктивность ее зависят от каких-то человеческих чувств, у Катона искать нечего.